zdej se
Стишочки, цитатки. Чтобы справиться с горем, нужно его прожить.это то, что пишется, пытку для,
на пути от личности до нуля
это выраженная словесно
выжженная земля
это сопротивленье приказу тлеть,
память об объятье, изъятом впредь,
это смерть, которая хочет выкуп,
каждый день растущий на треть
все казённое, кроме мата, петли, зимы,
и мы шутим взаймы и трахаемся взаймы
чтобы не достаться живыми, мы пьем настойку
из зелёнки и сулемы
обещай мне: была и другая я,
узкие страницы, обрывистые края
уцелело издание с полным небом,
и его найдут мои сыновья
расскажи мне, как мы увидимся никогда
легкие, как ветки, прощенные, как вода,
в заколдованном доме, где музыка ниоткуда
и в чулане звезда
город исчезает под толщей осени, делаясь нерезким, бесшумным, донным,
всякий вышедший покурить ощущает себя бездомным,
и ко входам в метро, словно к тайным подземным домнам
сходят реки руды
восемь лет назад мы шли той же дорогой, и все, лестницы ли, дома ли, -
было о красоте, о горечи, о необратимости, о финале;
каждый раз мы прощались так, будто бы друг другу пережимали
колотую рану в груди
дорогая юность, тебя ещё слышно здесь, и как жаль, что больше ты не соврёшь нам.
ничего не меняется, только выглядит предсказуемым и несложным;
ни правдивым, ни ложным, ни истинным, ни оплошным.
обними меня и гляди, как я становлюсь неподсудным прошлым.
рук вот только не отводи
20 октября 2011
***
волшебнику
свет скользит по стеклу купе, по казённым, с печатями, занавескам,
и случайным отблеском ловится в нём, нерезком,
мое сердце, что падает вниз с моста и ложится с далёким плеском
на ладони днепра
так давно я учусь умирать легко, что совсем утрачивается навык
жить помногу и с гордостью, как это водится у зазнаек;
всякий поезд, в котором я, ближе к ночи заваливается набок,
обращается в прах
где тот голос, что вечно пел из тебя, паршивца
лишь о том, что терять легко, если раз решиться,
хороша лапшица, ткань бытия продолжает шиться,
а потом запнулся и произнёс: "прости, я в тебе ошибся",
и ты нем и неправ
2 января 2012, поезд Киев-Москва
***
кто нас сделал такими тяжелыми, даже плачется чем-то твёрдым,
словно длинные грифы замкнуло одним аккордом,
словно умер в пути и едешь, и едешь мёртвым,
не смыкаешь очей
отсоединили контакт, и огонь, что был зрим и вещен
и пронизывал кровь, пейзажи, детей и женщин,
разложился на циклы пикселей, знаков, трещин,
а совсем не лучей
эта боль так стара, что определяет мимику, взгляд и почерк,
ледяным металлическим наливается возле почек,
и кто там вокруг ни бегает, ни хлопочет -
ты повсюду ничей
сойди и погляди, непогрешим,
на нас, не соблюдающих режим,
неловких, не умеющих молиться,
поумиляйся, что у нас за лица,
когда мы грезим, что мы совершим
мы купим бар у моря. мы споем
по телеку о городе своем
мы женимся на девушке с квартирой
кури и ничего не комментируй
уже недолго, через час подъём
как горизонт погаснет там, вдали,
ничком, с ноздрями, полными земли
мы все домой вернемся, пустомели
мы ничего предвидеть не умели
мы всё могли
начинаешь скулить, как пёс, безъязыкий нечеловек:
там вокруг историю взрывом отшвыривает назад,
а здесь ветер идёт сквозь лес, обдувая, как пену, снег,
так, что лёгких не хватит это пересказать
через толщу смерти, через тугой реактивный гул
того будущего, что прет, как кислотный дождь:
говори всё как есть, говори через не могу
говори словно точно знаешь, на что идёшь
никогда не поймёшь, что прав, не почувствуешь, как богат
разве только четверостишие, в такт ходьбе
пробормочет старик, покидающий снегопад,
и печально разулыбается сам себе
так они росли, зажимали баре мизинцем, выпускали ноздрями дым
полночь заходила к ним в кухню растерянным понятым
так они посмеивались над всем, что вменяют им
так переставали казаться самим себе
чем-то сверхъестественным и святым
так они меняли клёпаную кожу на шерсть и твид
обретали платёжеспособный вид
начинали писать то, о чем неуютно думать,
а не то, что всех удивит
так они росли, делались ни плохи, ни хороши
часто предпочитали бессонным нью-йоркским сквотам хижины в ланкийской глуши,
чтобы море и ни души
спорам тишину
ноутбукам простые карандаши
так они росли, и на общих снимках вместо умершего
образовывался провал
чей-то голос теплел, чей-то юмор устаревал
но уж если они смеялись, то в терцию или квинту -
в какой-то правильный интервал
так из панковатых зверят - в большой настоящий ад
пили все подряд, работали всем подряд
понимали, что правда всегда лишь в том,
чего люди не говорят
так они росли, упорядочивали хаос, и мир пустел
так они достигали собственных тел, а потом намного перерастали границы тел
всякий рвался сшибать систему с петель, всякий жаждал великих дел
каждый получил по куску эпохи себе в надел
по мешку иллюзий себе в удел
прав был тот, кто большего не хотел
так они взрослели, скучали по временам, когда были непримиримее во сто крат,
когда все слова что-то значили, даже эти - "республиканец" и "демократ"
так они втихаря обучали внуков играть блюзовый квадрат
младший в старости выглядел как апостол
старший, разумеется, как пират
а последним остался я
я надсадно хрипящий список своих утрат
но когда мои парни придут за мной в тёртой коже, я буду рад
молодые, глаза темнее, чем виноград
скажут что-нибудь вроде
"дрянной городишко, брат"
и ещё
"собирайся, брат"
Мой друг скарификатор рисует на людях шрамами, обучает их мастерству добровольной боли. Просит уважать ее суть, доверяться, не быть упрямыми, не топить ее в шутке, в панике, в алкоголе. Он преподаёт ее как науку, язык и таинство, он знаком со всеми ее законами и чертами. И кровавые раны под его пальцами заплетаются дивными узорами, знаками и цветами.
Я живу при ашраме, я учусь миру, трезвости, монотонности, пресности, дисциплине. Ум воспитывать нужно ровно, как и надрез вести вдоль по трепетной и нагой человечьей глине. Я хочу уметь принимать свою боль без ужаса, наблюдать ее как один из процессов в теле. Я надеюсь, что мне однажды достанет мужества отказать ей в ее огромности, власти, цели.
Потому что болью налито всё, и довольно страшною - из нее не свить ни стишка, ни бегства, ни куклы вуду; сколько ни иду, никак ее не откашляю, сколько ни реву, никак ее не избуду. Кроме боли, нет никакого иного опыта, ею задано все, она требует подчиниться. И поэтому я встаю на заре без ропота, я служу и молюсь, я прилежная ученица.
Вырежи на мне птицу, серебряного пера, от рожденья правую, не боящуюся ни шторма, ни голода, ни обвала. Вырежи и залей самой жгучей своей растравою, чтоб поглубже въедалась, помедленней заживала. Пусть она будет, Господи, мне наградою, пусть в ней вечно таится искомая мною сила. Пусть бы из холодного ада, куда я падаю, за минуту до мрака она меня выносила.
утреннее воркованье ребёнка с резиновою акулой
прерывает сон, где, как звёздный патруль сутулый,
мы летим над ночным нью-йорком, как чёрт с вакулой
то, что ты живешь теперь, где обнять дано только снами,
слабое оправдание расстоянию между нами.
ты всегда был за океан, даже через столик в "шаленой маме"
это не мешает мне посвящать тебе площадь, фреску,
рыбку вдоль высокой волны, узнаваемую по блеску,
то, как робкое золото по утрам наполняет короткую занавеску
всякая красота на земле есть твоя сестра, повторяю сипло.
если написать тебе это, услышишь сдержанное "спасибо"
из такой мерзлоты, что поёжишься с недосыпа
это старая пытка: я праздную эту пытку.
высучу из нее шерстяную нитку и пьесу вытку.
"недостаток кажется совершенным переизбытку"
как я тут? псы прядают ушами, коровы жуют соломку.
в индии спокойно любому пеплу, трухе, обломку:
можно не стыдиться себя, а сойти туристу на фотосъёмку
можно треснуть, слететь, упокоиться вдоль обочин.
ликовать, понимая, что этим мало кто озабочен.
я не очень. тут не зазорно побыть не очень.
можно постоять дураком у шумной кошачьей драки,
покурить во мраке, посостоять в несчастливом браке,
пропахать с матерком на тук-туке ямы да буераки
можно лечь на воде и знать: вот, вода нигде не училась,
набегала, сходила, всхлипывала, сочилась,
уводила берег в неразличимость
никогда себе не лгала - у тебя и это не получилось
скоро десятилетье - десятилетье - как мы знакомы.
мы отпразднуем это, дай бог, видеозвонком и
усмешкой сочувствия. ну, у жанра свои законы.
как бы ни было, я люблю, когда ты мне снишься.
если сердце есть мышца, то радость, возможно, мышца.
здорово узнать, где она, до того, как займёшься пламенем,
задымишься.
хрусталь и жемчуг от морозов
и аметист
твой петербург смотри как розов
и золотист
кто заводи подводит чёрным,
синит снега -
куинджи или уильям тёрнер
или дега?
на юг, как племена живые,
бредут дымы
и вот, окликнуты впервые,
застыли мы
как дети, бросившие игры
на полчаса,
чтобы узнать: снега воздвигли
и небеса
наладили метель из сказки
и фонари
ступай, дитя, и пробуй связки:
благодари
А и все тебе пьется-воется, но не плачется, хоть убей. Твои мальчики – божье воинство, а ты выскочка и плебей; там за каждым такая очередь, что стоять тебе до седин, покучнее, сукины дочери, вас полгорода, я один; каждый светлый, красивый, ласковый, каждый носит внутри ледник – неудачники вроде нас с тобой любят пыточки вроде них.
Бог умеет лелеять, пестовать, но с тобой свирепеет весь: на тебе ведь живого места нет, ну откуда такая спесь? Стисни зубы и будь же паинькой, покивай Ему, подыграй, ты же съедена тьмой и паникой, сдайся, сдайся, и будет рай. Сядь на площади в центре города, что ж ты ходишь-то напролом, ты же выпотрошена, вспорота, только нитки и поролон; ну потешь Его, ну пожалуйста, кверху брюхом к Нему всплыви, все равно не дождешься жалости, облегчения и любви.
Ты же слабая, сводит икры ведь, в сердце острое сверлецо; сколько можно терять, проигрывать и пытаться держать лицо.
Как в тюрьме: отпускают влёгкую, если видят, что ты мертва. Но глаза у тебя с издевкою, и поэтому черта с два. В целом, ты уже точно смертница, с решетом-то таким в груди.
Но внутри еще что-то сердится. Значит, все еще впереди.
а мы жили тогда легко: серебро и мед
летнего заката не гасли ночь напролет
и река стояла до крестовины окон
мы спускались, где звезды, и ступни купали в них
и под нами берег как будто ткался из шерстяных
и льняных волокон
это был городок без века, с простым лицом,
и приезжие в чай с душицей и чабрецом
добавляли варенья яркого, занедужив;
покупали посуду в лавках, тесьму и бязь
а машины и лодки гнили, на швы дробясь
острых ржавых кружев
вы любили глядеть на баржи из-под руки,
раздавали соседским мальчикам пятаки:
и они обнимали вас, жившие небогато.
и вы были другой, немыслимо молодой,
и глаза у вас были - сумерки над водой,
синего агата.
это был июнь, земляника, копченый лещ,
вы носили, словно царевич, любую вещь
и три дома лишили воли, едва приехав
- тоня говорит, вы женаты? - страшная клевета!
а кругом лежал очарованный левитан,
бесконечный чехов
лестницы, полы в моей комнате, сени, крыльцо, причал -
всюду шаг ваш так весело и хорошо звучал,
словно мы не расцепим пальцев, не сгинем в дыме,
словно я вам еще читаю про древний рим
словно мы еще где-то снова поговорим,
не умрем молодыми
кажется, мы и теперь глядим, как студеной мглы
набирают тропинки, впадины и углы,
тень пропитывает леса и дома, как влага.
черные на фоне воды, мы сидим вдвоем
а над нами мед, серебро и жемчуг на окоем,
жатая бумага.
уезжайте в августе, свет мой, новый учебный год
дайте произойти всему, что произойдет, -
а не уцелеет ни платья, ни утвари, ни комода,
наша набережная кончится и гора, -
вы пребудете воплощением серебра,
серебра и меда.
дебора питерс всегда была женщина волевая.
не жила припеваючи - но жила преодолевая.
сила духа невероятная, утомляемость нулевая.
дебора питерс с юности хотела рыжую дочку.
дебора растила джин в одиночку.
перед сном целовала пуговичку, свою птичку, в нежную мочку.
дебора несчастна: девчонка слаба умишком.
эта страсть - в пятнадцать - к заумным книжкам,
сломанным мальчишкам, коротким стрижкам:
дебора считает, что это слишком.
джинни питерс закат на море, красная охра.
джинни делает вид, что спятила и оглохла:
потому что мать орет непрерывно, чтоб она сдохла.
когда ад в этом доме становится осязаем,
джинни убегает, как выражается, к партизанам,
преодолевает наркотики, перерастает заумь,
а тридцатилетняя, свитерочек в тон светлым брюкам,
дебору в коляске везет к машине с неровным стуком :
вот и все, мама, молодчина, поедем к внукам.
дебора сощуривается: бог обучает тонко,
стоило почти умереть, чтоб вновь заслужить ребенка -
лысая валькирия рака,
одногрудая амазонка
стоило подохнуть почти, и вот мы опять подружки,
как же я приеду вот так, а сладкое, а игрушки,
двое внуков, мальчишки, есть ли у них веснушки?
я их напугаю, малыш, я страшная, как пустыня.
ты красавица, мама, следи, чтобы не простыла.
стоило почти умереть, чтобы моя птичка меня простила.
Нет, не увидимся.
Нечем будет увидеться.
Только здесь, понимаешь, существуют эти пленительные частности: у книг разные обложки, у людей бесконечно несхожие разрезы глаз, снег - не то, что дождь, в Дели и в Москве одеваются неодинаково, крыса меньше собаки, шумеры вымерли раньше инков - только тут все это имеет значение, и кажется, будто - огромное; а там все равны, и всё одно, и всё - одно целое. Вечность - это не "так долго, что нельзя представить", это всегда одно и то же сейчас, не имеющее протяженности, привязки к точке пространства, невысчитываемое, невербализуемое; вы не найдете там друг друга специально для того, чтобы закончить разговор, начатый при жизни; потому что жизнь будет вся - как дневник за девятый класс: предметы, родительские подписи, домашние задания, рисуночки на полях, четвертные оценки - довольно мило, но вовсе не так смертельно важно, как казалось в девятом классе. Тебе в голову не придет пересдавать ту одну двойку по литературе в конце третьей четверти - нахамил учительнице, словил пару, вышел из класса посреди урока, хлопнув дверью. Забавно, что дневник сохранился, но если бы и нет, ты бы мало что потерял - во-первых, у тебя десять таких дневников, во-вторых, этот далеко не самый интересный, вот в дневнике за второй были куда смешнее замечания; может статься, ты из всей жизни, как из одной недельной командировки куда-нибудь в Петрозаводск в восемьдесят девятом, будешь вспоминать только вид на заснеженную Онегу, где сверху сливочно-белое, снизу - сахарно-белое, а между белым и белым - горизонт, и как девушка смеется в кафе за соседним столиком, красавица, волосы падают на плечи и спину, как слои тяжелой воды в грозу - на лобовое стекло; может, ты из всех земных языков запомнишь только две фразы из скайп-переговора, из всех звуков - чиханье маленького сына; и всё. Остальное действительно было низачем. Славно скатался, но рад, что вернулся и обратно еще долго не захочется - в скафандре тесно, он сильно ограничивает возможности перемещения, приходит с годами в негодность, доставляет массу хлопот - совершенно неясно, что они все так рыдали над твоим скафандром и целовали в шлем; как будто он когда-то что-то действительно определял в том, кем ты являешься и для чего пришёл; по нему ничего непонятно, кроме, может быть, твоей причастности к какому-нибудь тамошнему клану и, может быть, рода деятельности - воин там, земледелец, философ; тело - это просто упаковка из-под тебя, так ли важно, стекло, картон или пластик; можно ли по нику и внешнему виду какого-нибудь андеда в Варкрафте догадаться, что из себя представляет полноватая домохозяйка из Брюсселя, которая рубится за него? Да чёрта с два.
Мы нет, не увидимся; не потому, что не захотим или не сможем, а потому же, почему мы не купили себе грузовик киндер-сюрпризов, когда выросли, хотя в детстве себе клятвенно обещали: это глупо, этого не нужно больше, другой уровень воприятия, сознания, понимания целесообразности. Прошлого не будет больше, и будущего не будет, они устареют, выйдут из обращения, как ветхие купюры, на которые давно ничего не купишь; потому что измерений станет больше, и оптика понадобится другая, и весь аппарат восприятия человека покажется старыми "Жигулями" по сравнению с суперсовременным аэробусом. И все вот эти любови и смерти, разлуки и прощания, стихи и фильмы, обиды и измены - это все будет большой железной коробкой из-под печенья, в которой лежит стопка вкладышей из жевательной резинки Love Is, которые ты в детстве собирал с таким фанатическим упорством, так страшно рыдал, когда какой-нибудь рвался или выкрадывался подлым ребенком маминых друзей; и ты после смерти не испытаешь ничего по отношению к этому, кроме умиления и печали: знать бы тебе тогда, какие это мелочи все, не было бы ни единого повода так переживать. Там все будет едино, и не будет никакой разницы, кто мама, кто я, кто мёртвый Котя, кто однокурсница, разбившаяся на машине восемь лет назад; личности не будет, и личной памяти не станет, и ее совсем не будет жаль: все повторяется, все похоже, нет ничего такого уж сверхуникального в твоём опыте, за что можно было бы так трястись: эй, все любили, все страдали, все хоронили, все корчились от отчаяния; просто тебе повезло, и ты мог передать это так, что многие себя узнавали; ты крошечное прозрачное стрекозье крылышко, обрезок Божьего ногтя, пылинка в луче, волосок поверх кадра, таких тебя триллионы, и все это - Бог; поэтому мы не увидимся, нет. Мы - как бы это? - срастёмся. Мы станем большим поездом света, который соберёт всех и поедет на сумасшедшей скорости, прокладывая себе путь сквозь тьму и отчаяние; почему ты бываешь так упоительно счастлив, когда кругом друзья, и музыка, и все рядом, и все такие красивые, и все смеются? Почему это будто Кто-то вас в этот момент фотографирует, снимает кадр, совершенно отдельный от течения жизни, восхитительный, пиковый, вневременной? Вот такое примерно чувство, только ты не можешь сказать, кто ты точно на этой фотографии. Это не очень важно, на самом деле. Просто - кто-то из них. Кто-то из нас. Кто-то.
начинаешь скулить, как пёс, безъязыкий нечеловек:
там вокруг историю взрывом отшвыривает назад,
а здесь ветер идёт сквозь лес, обдувая, как пену, снег,
так, что лёгких не хватит это пересказать
через толщу смерти, через тугой реактивный гул
того будущего, что прет, как кислотный дождь:
говори всё как есть, говори через не могу
говори словно точно знаешь, на что идёшь
никогда не поймёшь, что прав, не почувствуешь, как богат
разве только четверостишие, в такт ходьбе
пробормочет старик, покидающий снегопад,
и печально разулыбается сам себе
мало ли кто приезжает к тебе в ночи, стаскивает через голову кожуру,
доверяет тебе костяные зёрнышки, сок и мякоть
мало ли кто прогрызает камни и кирпичи, ходит под броней сквозь стужу или жару,
чтоб с тобой подыхать от неловкости, выть и плакать
мало ли кто лежит у тебя на локте, у подлеца,
и не может вымолвить ничего, и разводит слякоть
посреди постели, по обе стороны от лица
мало ли кто глядит на тебя, как будто кругом стрельба,
и считает секунды, и запоминает в оба:
ямку в углу улыбки, морщинку в начале лба,
татуировку, неброскую, словно проба
мало ли кто прошит тобою насквозь,
в ком ты ось,
холодное острие
мало ли кто пропорот любовью весь,
чтобы не жилось, -
через лёгкое, горло, нёбо,
и два года не знает, как сняться теперь с неё
мало ли кто умеет метать и рвать, складывать в обоймы слова,
да играть какие-то там спектакли
но когда приходит, ложится в твою кровать, то становится жив едва,
и тебя подмывает сбежать, не так ли
дождь шумит, словно закипающий чайник, поднимаясь с пятого этажа на шестой этаж
посиди с бессонным мало ли кем, когда силы его иссякли
ему будет что вспомнить, когда ты его предашь
на пути от личности до нуля
это выраженная словесно
выжженная земля
это сопротивленье приказу тлеть,
память об объятье, изъятом впредь,
это смерть, которая хочет выкуп,
каждый день растущий на треть
все казённое, кроме мата, петли, зимы,
и мы шутим взаймы и трахаемся взаймы
чтобы не достаться живыми, мы пьем настойку
из зелёнки и сулемы
обещай мне: была и другая я,
узкие страницы, обрывистые края
уцелело издание с полным небом,
и его найдут мои сыновья
расскажи мне, как мы увидимся никогда
легкие, как ветки, прощенные, как вода,
в заколдованном доме, где музыка ниоткуда
и в чулане звезда
город исчезает под толщей осени, делаясь нерезким, бесшумным, донным,
всякий вышедший покурить ощущает себя бездомным,
и ко входам в метро, словно к тайным подземным домнам
сходят реки руды
восемь лет назад мы шли той же дорогой, и все, лестницы ли, дома ли, -
было о красоте, о горечи, о необратимости, о финале;
каждый раз мы прощались так, будто бы друг другу пережимали
колотую рану в груди
дорогая юность, тебя ещё слышно здесь, и как жаль, что больше ты не соврёшь нам.
ничего не меняется, только выглядит предсказуемым и несложным;
ни правдивым, ни ложным, ни истинным, ни оплошным.
обними меня и гляди, как я становлюсь неподсудным прошлым.
рук вот только не отводи
20 октября 2011
***
волшебнику
свет скользит по стеклу купе, по казённым, с печатями, занавескам,
и случайным отблеском ловится в нём, нерезком,
мое сердце, что падает вниз с моста и ложится с далёким плеском
на ладони днепра
так давно я учусь умирать легко, что совсем утрачивается навык
жить помногу и с гордостью, как это водится у зазнаек;
всякий поезд, в котором я, ближе к ночи заваливается набок,
обращается в прах
где тот голос, что вечно пел из тебя, паршивца
лишь о том, что терять легко, если раз решиться,
хороша лапшица, ткань бытия продолжает шиться,
а потом запнулся и произнёс: "прости, я в тебе ошибся",
и ты нем и неправ
2 января 2012, поезд Киев-Москва
***
кто нас сделал такими тяжелыми, даже плачется чем-то твёрдым,
словно длинные грифы замкнуло одним аккордом,
словно умер в пути и едешь, и едешь мёртвым,
не смыкаешь очей
отсоединили контакт, и огонь, что был зрим и вещен
и пронизывал кровь, пейзажи, детей и женщин,
разложился на циклы пикселей, знаков, трещин,
а совсем не лучей
эта боль так стара, что определяет мимику, взгляд и почерк,
ледяным металлическим наливается возле почек,
и кто там вокруг ни бегает, ни хлопочет -
ты повсюду ничей
сойди и погляди, непогрешим,
на нас, не соблюдающих режим,
неловких, не умеющих молиться,
поумиляйся, что у нас за лица,
когда мы грезим, что мы совершим
мы купим бар у моря. мы споем
по телеку о городе своем
мы женимся на девушке с квартирой
кури и ничего не комментируй
уже недолго, через час подъём
как горизонт погаснет там, вдали,
ничком, с ноздрями, полными земли
мы все домой вернемся, пустомели
мы ничего предвидеть не умели
мы всё могли
начинаешь скулить, как пёс, безъязыкий нечеловек:
там вокруг историю взрывом отшвыривает назад,
а здесь ветер идёт сквозь лес, обдувая, как пену, снег,
так, что лёгких не хватит это пересказать
через толщу смерти, через тугой реактивный гул
того будущего, что прет, как кислотный дождь:
говори всё как есть, говори через не могу
говори словно точно знаешь, на что идёшь
никогда не поймёшь, что прав, не почувствуешь, как богат
разве только четверостишие, в такт ходьбе
пробормочет старик, покидающий снегопад,
и печально разулыбается сам себе
так они росли, зажимали баре мизинцем, выпускали ноздрями дым
полночь заходила к ним в кухню растерянным понятым
так они посмеивались над всем, что вменяют им
так переставали казаться самим себе
чем-то сверхъестественным и святым
так они меняли клёпаную кожу на шерсть и твид
обретали платёжеспособный вид
начинали писать то, о чем неуютно думать,
а не то, что всех удивит
так они росли, делались ни плохи, ни хороши
часто предпочитали бессонным нью-йоркским сквотам хижины в ланкийской глуши,
чтобы море и ни души
спорам тишину
ноутбукам простые карандаши
так они росли, и на общих снимках вместо умершего
образовывался провал
чей-то голос теплел, чей-то юмор устаревал
но уж если они смеялись, то в терцию или квинту -
в какой-то правильный интервал
так из панковатых зверят - в большой настоящий ад
пили все подряд, работали всем подряд
понимали, что правда всегда лишь в том,
чего люди не говорят
так они росли, упорядочивали хаос, и мир пустел
так они достигали собственных тел, а потом намного перерастали границы тел
всякий рвался сшибать систему с петель, всякий жаждал великих дел
каждый получил по куску эпохи себе в надел
по мешку иллюзий себе в удел
прав был тот, кто большего не хотел
так они взрослели, скучали по временам, когда были непримиримее во сто крат,
когда все слова что-то значили, даже эти - "республиканец" и "демократ"
так они втихаря обучали внуков играть блюзовый квадрат
младший в старости выглядел как апостол
старший, разумеется, как пират
а последним остался я
я надсадно хрипящий список своих утрат
но когда мои парни придут за мной в тёртой коже, я буду рад
молодые, глаза темнее, чем виноград
скажут что-нибудь вроде
"дрянной городишко, брат"
и ещё
"собирайся, брат"
Мой друг скарификатор рисует на людях шрамами, обучает их мастерству добровольной боли. Просит уважать ее суть, доверяться, не быть упрямыми, не топить ее в шутке, в панике, в алкоголе. Он преподаёт ее как науку, язык и таинство, он знаком со всеми ее законами и чертами. И кровавые раны под его пальцами заплетаются дивными узорами, знаками и цветами.
Я живу при ашраме, я учусь миру, трезвости, монотонности, пресности, дисциплине. Ум воспитывать нужно ровно, как и надрез вести вдоль по трепетной и нагой человечьей глине. Я хочу уметь принимать свою боль без ужаса, наблюдать ее как один из процессов в теле. Я надеюсь, что мне однажды достанет мужества отказать ей в ее огромности, власти, цели.
Потому что болью налито всё, и довольно страшною - из нее не свить ни стишка, ни бегства, ни куклы вуду; сколько ни иду, никак ее не откашляю, сколько ни реву, никак ее не избуду. Кроме боли, нет никакого иного опыта, ею задано все, она требует подчиниться. И поэтому я встаю на заре без ропота, я служу и молюсь, я прилежная ученица.
Вырежи на мне птицу, серебряного пера, от рожденья правую, не боящуюся ни шторма, ни голода, ни обвала. Вырежи и залей самой жгучей своей растравою, чтоб поглубже въедалась, помедленней заживала. Пусть она будет, Господи, мне наградою, пусть в ней вечно таится искомая мною сила. Пусть бы из холодного ада, куда я падаю, за минуту до мрака она меня выносила.
утреннее воркованье ребёнка с резиновою акулой
прерывает сон, где, как звёздный патруль сутулый,
мы летим над ночным нью-йорком, как чёрт с вакулой
то, что ты живешь теперь, где обнять дано только снами,
слабое оправдание расстоянию между нами.
ты всегда был за океан, даже через столик в "шаленой маме"
это не мешает мне посвящать тебе площадь, фреску,
рыбку вдоль высокой волны, узнаваемую по блеску,
то, как робкое золото по утрам наполняет короткую занавеску
всякая красота на земле есть твоя сестра, повторяю сипло.
если написать тебе это, услышишь сдержанное "спасибо"
из такой мерзлоты, что поёжишься с недосыпа
это старая пытка: я праздную эту пытку.
высучу из нее шерстяную нитку и пьесу вытку.
"недостаток кажется совершенным переизбытку"
как я тут? псы прядают ушами, коровы жуют соломку.
в индии спокойно любому пеплу, трухе, обломку:
можно не стыдиться себя, а сойти туристу на фотосъёмку
можно треснуть, слететь, упокоиться вдоль обочин.
ликовать, понимая, что этим мало кто озабочен.
я не очень. тут не зазорно побыть не очень.
можно постоять дураком у шумной кошачьей драки,
покурить во мраке, посостоять в несчастливом браке,
пропахать с матерком на тук-туке ямы да буераки
можно лечь на воде и знать: вот, вода нигде не училась,
набегала, сходила, всхлипывала, сочилась,
уводила берег в неразличимость
никогда себе не лгала - у тебя и это не получилось
скоро десятилетье - десятилетье - как мы знакомы.
мы отпразднуем это, дай бог, видеозвонком и
усмешкой сочувствия. ну, у жанра свои законы.
как бы ни было, я люблю, когда ты мне снишься.
если сердце есть мышца, то радость, возможно, мышца.
здорово узнать, где она, до того, как займёшься пламенем,
задымишься.
хрусталь и жемчуг от морозов
и аметист
твой петербург смотри как розов
и золотист
кто заводи подводит чёрным,
синит снега -
куинджи или уильям тёрнер
или дега?
на юг, как племена живые,
бредут дымы
и вот, окликнуты впервые,
застыли мы
как дети, бросившие игры
на полчаса,
чтобы узнать: снега воздвигли
и небеса
наладили метель из сказки
и фонари
ступай, дитя, и пробуй связки:
благодари
А и все тебе пьется-воется, но не плачется, хоть убей. Твои мальчики – божье воинство, а ты выскочка и плебей; там за каждым такая очередь, что стоять тебе до седин, покучнее, сукины дочери, вас полгорода, я один; каждый светлый, красивый, ласковый, каждый носит внутри ледник – неудачники вроде нас с тобой любят пыточки вроде них.
Бог умеет лелеять, пестовать, но с тобой свирепеет весь: на тебе ведь живого места нет, ну откуда такая спесь? Стисни зубы и будь же паинькой, покивай Ему, подыграй, ты же съедена тьмой и паникой, сдайся, сдайся, и будет рай. Сядь на площади в центре города, что ж ты ходишь-то напролом, ты же выпотрошена, вспорота, только нитки и поролон; ну потешь Его, ну пожалуйста, кверху брюхом к Нему всплыви, все равно не дождешься жалости, облегчения и любви.
Ты же слабая, сводит икры ведь, в сердце острое сверлецо; сколько можно терять, проигрывать и пытаться держать лицо.
Как в тюрьме: отпускают влёгкую, если видят, что ты мертва. Но глаза у тебя с издевкою, и поэтому черта с два. В целом, ты уже точно смертница, с решетом-то таким в груди.
Но внутри еще что-то сердится. Значит, все еще впереди.
а мы жили тогда легко: серебро и мед
летнего заката не гасли ночь напролет
и река стояла до крестовины окон
мы спускались, где звезды, и ступни купали в них
и под нами берег как будто ткался из шерстяных
и льняных волокон
это был городок без века, с простым лицом,
и приезжие в чай с душицей и чабрецом
добавляли варенья яркого, занедужив;
покупали посуду в лавках, тесьму и бязь
а машины и лодки гнили, на швы дробясь
острых ржавых кружев
вы любили глядеть на баржи из-под руки,
раздавали соседским мальчикам пятаки:
и они обнимали вас, жившие небогато.
и вы были другой, немыслимо молодой,
и глаза у вас были - сумерки над водой,
синего агата.
это был июнь, земляника, копченый лещ,
вы носили, словно царевич, любую вещь
и три дома лишили воли, едва приехав
- тоня говорит, вы женаты? - страшная клевета!
а кругом лежал очарованный левитан,
бесконечный чехов
лестницы, полы в моей комнате, сени, крыльцо, причал -
всюду шаг ваш так весело и хорошо звучал,
словно мы не расцепим пальцев, не сгинем в дыме,
словно я вам еще читаю про древний рим
словно мы еще где-то снова поговорим,
не умрем молодыми
кажется, мы и теперь глядим, как студеной мглы
набирают тропинки, впадины и углы,
тень пропитывает леса и дома, как влага.
черные на фоне воды, мы сидим вдвоем
а над нами мед, серебро и жемчуг на окоем,
жатая бумага.
уезжайте в августе, свет мой, новый учебный год
дайте произойти всему, что произойдет, -
а не уцелеет ни платья, ни утвари, ни комода,
наша набережная кончится и гора, -
вы пребудете воплощением серебра,
серебра и меда.
дебора питерс всегда была женщина волевая.
не жила припеваючи - но жила преодолевая.
сила духа невероятная, утомляемость нулевая.
дебора питерс с юности хотела рыжую дочку.
дебора растила джин в одиночку.
перед сном целовала пуговичку, свою птичку, в нежную мочку.
дебора несчастна: девчонка слаба умишком.
эта страсть - в пятнадцать - к заумным книжкам,
сломанным мальчишкам, коротким стрижкам:
дебора считает, что это слишком.
джинни питерс закат на море, красная охра.
джинни делает вид, что спятила и оглохла:
потому что мать орет непрерывно, чтоб она сдохла.
когда ад в этом доме становится осязаем,
джинни убегает, как выражается, к партизанам,
преодолевает наркотики, перерастает заумь,
а тридцатилетняя, свитерочек в тон светлым брюкам,
дебору в коляске везет к машине с неровным стуком :
вот и все, мама, молодчина, поедем к внукам.
дебора сощуривается: бог обучает тонко,
стоило почти умереть, чтоб вновь заслужить ребенка -
лысая валькирия рака,
одногрудая амазонка
стоило подохнуть почти, и вот мы опять подружки,
как же я приеду вот так, а сладкое, а игрушки,
двое внуков, мальчишки, есть ли у них веснушки?
я их напугаю, малыш, я страшная, как пустыня.
ты красавица, мама, следи, чтобы не простыла.
стоило почти умереть, чтобы моя птичка меня простила.
Нет, не увидимся.
Нечем будет увидеться.
Только здесь, понимаешь, существуют эти пленительные частности: у книг разные обложки, у людей бесконечно несхожие разрезы глаз, снег - не то, что дождь, в Дели и в Москве одеваются неодинаково, крыса меньше собаки, шумеры вымерли раньше инков - только тут все это имеет значение, и кажется, будто - огромное; а там все равны, и всё одно, и всё - одно целое. Вечность - это не "так долго, что нельзя представить", это всегда одно и то же сейчас, не имеющее протяженности, привязки к точке пространства, невысчитываемое, невербализуемое; вы не найдете там друг друга специально для того, чтобы закончить разговор, начатый при жизни; потому что жизнь будет вся - как дневник за девятый класс: предметы, родительские подписи, домашние задания, рисуночки на полях, четвертные оценки - довольно мило, но вовсе не так смертельно важно, как казалось в девятом классе. Тебе в голову не придет пересдавать ту одну двойку по литературе в конце третьей четверти - нахамил учительнице, словил пару, вышел из класса посреди урока, хлопнув дверью. Забавно, что дневник сохранился, но если бы и нет, ты бы мало что потерял - во-первых, у тебя десять таких дневников, во-вторых, этот далеко не самый интересный, вот в дневнике за второй были куда смешнее замечания; может статься, ты из всей жизни, как из одной недельной командировки куда-нибудь в Петрозаводск в восемьдесят девятом, будешь вспоминать только вид на заснеженную Онегу, где сверху сливочно-белое, снизу - сахарно-белое, а между белым и белым - горизонт, и как девушка смеется в кафе за соседним столиком, красавица, волосы падают на плечи и спину, как слои тяжелой воды в грозу - на лобовое стекло; может, ты из всех земных языков запомнишь только две фразы из скайп-переговора, из всех звуков - чиханье маленького сына; и всё. Остальное действительно было низачем. Славно скатался, но рад, что вернулся и обратно еще долго не захочется - в скафандре тесно, он сильно ограничивает возможности перемещения, приходит с годами в негодность, доставляет массу хлопот - совершенно неясно, что они все так рыдали над твоим скафандром и целовали в шлем; как будто он когда-то что-то действительно определял в том, кем ты являешься и для чего пришёл; по нему ничего непонятно, кроме, может быть, твоей причастности к какому-нибудь тамошнему клану и, может быть, рода деятельности - воин там, земледелец, философ; тело - это просто упаковка из-под тебя, так ли важно, стекло, картон или пластик; можно ли по нику и внешнему виду какого-нибудь андеда в Варкрафте догадаться, что из себя представляет полноватая домохозяйка из Брюсселя, которая рубится за него? Да чёрта с два.
Мы нет, не увидимся; не потому, что не захотим или не сможем, а потому же, почему мы не купили себе грузовик киндер-сюрпризов, когда выросли, хотя в детстве себе клятвенно обещали: это глупо, этого не нужно больше, другой уровень воприятия, сознания, понимания целесообразности. Прошлого не будет больше, и будущего не будет, они устареют, выйдут из обращения, как ветхие купюры, на которые давно ничего не купишь; потому что измерений станет больше, и оптика понадобится другая, и весь аппарат восприятия человека покажется старыми "Жигулями" по сравнению с суперсовременным аэробусом. И все вот эти любови и смерти, разлуки и прощания, стихи и фильмы, обиды и измены - это все будет большой железной коробкой из-под печенья, в которой лежит стопка вкладышей из жевательной резинки Love Is, которые ты в детстве собирал с таким фанатическим упорством, так страшно рыдал, когда какой-нибудь рвался или выкрадывался подлым ребенком маминых друзей; и ты после смерти не испытаешь ничего по отношению к этому, кроме умиления и печали: знать бы тебе тогда, какие это мелочи все, не было бы ни единого повода так переживать. Там все будет едино, и не будет никакой разницы, кто мама, кто я, кто мёртвый Котя, кто однокурсница, разбившаяся на машине восемь лет назад; личности не будет, и личной памяти не станет, и ее совсем не будет жаль: все повторяется, все похоже, нет ничего такого уж сверхуникального в твоём опыте, за что можно было бы так трястись: эй, все любили, все страдали, все хоронили, все корчились от отчаяния; просто тебе повезло, и ты мог передать это так, что многие себя узнавали; ты крошечное прозрачное стрекозье крылышко, обрезок Божьего ногтя, пылинка в луче, волосок поверх кадра, таких тебя триллионы, и все это - Бог; поэтому мы не увидимся, нет. Мы - как бы это? - срастёмся. Мы станем большим поездом света, который соберёт всех и поедет на сумасшедшей скорости, прокладывая себе путь сквозь тьму и отчаяние; почему ты бываешь так упоительно счастлив, когда кругом друзья, и музыка, и все рядом, и все такие красивые, и все смеются? Почему это будто Кто-то вас в этот момент фотографирует, снимает кадр, совершенно отдельный от течения жизни, восхитительный, пиковый, вневременной? Вот такое примерно чувство, только ты не можешь сказать, кто ты точно на этой фотографии. Это не очень важно, на самом деле. Просто - кто-то из них. Кто-то из нас. Кто-то.
начинаешь скулить, как пёс, безъязыкий нечеловек:
там вокруг историю взрывом отшвыривает назад,
а здесь ветер идёт сквозь лес, обдувая, как пену, снег,
так, что лёгких не хватит это пересказать
через толщу смерти, через тугой реактивный гул
того будущего, что прет, как кислотный дождь:
говори всё как есть, говори через не могу
говори словно точно знаешь, на что идёшь
никогда не поймёшь, что прав, не почувствуешь, как богат
разве только четверостишие, в такт ходьбе
пробормочет старик, покидающий снегопад,
и печально разулыбается сам себе
мало ли кто приезжает к тебе в ночи, стаскивает через голову кожуру,
доверяет тебе костяные зёрнышки, сок и мякоть
мало ли кто прогрызает камни и кирпичи, ходит под броней сквозь стужу или жару,
чтоб с тобой подыхать от неловкости, выть и плакать
мало ли кто лежит у тебя на локте, у подлеца,
и не может вымолвить ничего, и разводит слякоть
посреди постели, по обе стороны от лица
мало ли кто глядит на тебя, как будто кругом стрельба,
и считает секунды, и запоминает в оба:
ямку в углу улыбки, морщинку в начале лба,
татуировку, неброскую, словно проба
мало ли кто прошит тобою насквозь,
в ком ты ось,
холодное острие
мало ли кто пропорот любовью весь,
чтобы не жилось, -
через лёгкое, горло, нёбо,
и два года не знает, как сняться теперь с неё
мало ли кто умеет метать и рвать, складывать в обоймы слова,
да играть какие-то там спектакли
но когда приходит, ложится в твою кровать, то становится жив едва,
и тебя подмывает сбежать, не так ли
дождь шумит, словно закипающий чайник, поднимаясь с пятого этажа на шестой этаж
посиди с бессонным мало ли кем, когда силы его иссякли
ему будет что вспомнить, когда ты его предашь