zdej se
Три разных больших текста под катом"Тот, кто больше не влюблен - всемогущ", - говаривала Рыжая, и я все никак не освоюсь в этом чувстве преувеличенной, дезориентирующей легкости бытия, такой, будто ослабили гравитацию и сопротивление воздуха, и стоит тебе помахать рукой кому-нибудь, как тебя подбрасывает над землей на полметра; раньше была тяжесть, и она центрировала; ты умел балансировать с нею, как канатоходец; теперь ты немножко шалеешь от дармовой простоты жизни - и своей собственной абсолютной к ней непричастности.
Там, где всегда болело, не болит, а в этом городе принято осматривать друг другу раны, шелушить корки, прицокивать языком, качать головой и сочувствовать; если ты чист и ни на что не жалуешься, окружающие мгновенно теряют к тебе интерес и переключаются на кого-нибудь страдающего; это единственный город из всех мне известных, где подробно и цветисто поведать о том, как ты устал, измотан и заебался - значит предъявить результат твоей работы; весело и с искоркой рассказать о том, как ты заброшен, слаб и несчастен - значит убедить всех, что ты в высшей степени тонкое существо; обладать как можно более экзотическим увечьем и этим увечьем приторговывать - значить преуспеть; нигде так не смакуют неудачи, расставания и проигрыши, нигде не делают такого культа из преступлений, скандалов и катастроф, как здесь; большие прорывы и открытия здесь выглядят официозной фальшью и демагогией; маленькие победы, достижения и успехи здесь выглядят неуместно, как анекдоты на похоронах, тебе всегда немножко неловко за них, как за человека с соседнего кресла в театре, у которого посреди спектакля звонит телефон: выйди уже отсюда и там торжествуй себе, тоже мне молодец, у нас тут осень, говно и ментовской произвол, у нас тут коррупция, творческое бессилие и солнце через миллиард лет раскалится так, что вся Земля будет одной сплошной Долиной Смерти, хуль ты радуешься тут, пошел вон с глаз долой - говорит тебе пространство, и ты да, послушно перестаешь улыбаться.
Поэтому за десять дней меня пригасило, но верить в то, что все так уж непременно глупо и дёшево, я не желаю; сдаётся мне, полгода назад в Индии со мной произошло то, что у нормальных людей называется уверовать - впервые что-то прояснилось насчет смерти, Бога, структуры, равновесия и справедливости, стало стыдно за очень многие свои слова, отпало большое количество вопросов, и теперь я окончательный фаталист, пантеист и средоточие омерзительного жизнелюбия; потому что если ты не видишь хорошего, это не значит, что мир протух, это просто значит, что у тебя хуево с оптикой, и более ничего; с миром все в порядке было, есть и будет после нас, и мы при всем нашем желании не сможем его сломать.
С тех пор, как тебя размажет твоим персональным просветлением, ты станешь мал, необязателен и счастлив; ты перестанешь так фанатично копить вещи, трястись над шкуркой и дорожить чужим мнением (это все буквально произойдет: тебе перестанет быть так интересно покупать, как раньше, ты станешь гораздо легче переносить физическую боль и больше никогда не полезешь ни в какой гугл или блогс.яндекс смотреть, в какой еще их личный ад люди вписывают твою фамилию); такие вещи, как смерть и червяки под землей, перестанут тебя пугать, такие люди, как предатели, перестанут населять твою башку, и гораздо важнее того, сколько человек зарабатывает и на каких каналах торгует лицом, станет - хорошо ли он смеется, дружен ли с самим собой и в курсе ли всего того, что теперь знаешь ты. Свои вычисляются молниеносно, необходимость в остальных отпадает довольно скоро.
Ты окажешься кусочком цветной слюды в мозаике такого масштаба, что тебе очень неловко будет за все солипсистские выпады юности; такие детские болезни, как ревновать, переубеждать каждого встречного и обижаться на невнимание тебя, слава богу, оставят; религии окажутся просто тем или иным сортом конвенции между людьми, некоторой формой регулирования социума, довольно эффективной, к слову; новости в пересказах мамы начнут смешить, как предсказания о конце света в 1656 году; тебе будет немножко неуютно от того, что ты не можешь всерьез разделить ничьих опасений и тревог, временами будет отчётливо пахнуть тем эпизодом в "Матрице", когда материя распадается на столбцы зеленых нулей и единиц, все просто закономерности и циклы, ничего нового; но в целом, станет куда проще и куда труднее одновременно: раньше ты, например, знал, что можно выйти в окно и все это прекратить в одну секунду; теперь ты знаешь, что ничего прекратить нельзя.
О чем мы, впрочем? О том, что влюбляться - очень заземляет; отыскивается контактик, которым вся эта громадная махина мироздания к тебе присоединяется. Когда нет такого контакта, чувствуешь себя как космонавт, оторвавшийся от корабля в открытом космосе: красиво, но, сука, холодно.
Холодно, да.
____________
Чревоугодие, мама, излишества, плотские радости и общая бездуховность – это если вкратце, мама, о том, как я тут живу; в Одессе жара, мы ездим на Каролину-Бугаз валяться в песке, обедать пловом с бараниной, жаренным на тандыре, купаться ночью под звездами, прямо в лунной дорожке, чтобы от рук под водой разбегались крошечные сиреневые искорки; я играю в дурака мятыми картами с глазастой местной ребятней от восьми до одиннадцати, и они обставляют меня с цинизмом, какой не должен быть ведом существам двухтысячного года рождения; девочки кормят меня курицей карри, возят на плиты под дельфинарий пить красное и говорить про детство, смотреть современную французскую анимацию, гулять по ночному Приморскому, играть в активити, читать сказки; Маша подарила мне волоокого зайца в трусах, вышитого собственноручно, теперь его зовут Томный Заяц Спокуса, он стоит у меня на подоконнике. Алена с Ваней мне приемная семья, они берут меня с собой к друзьям и родственникам, мы валяемся с Дашкой на заднем сидении алениной машины и в гамаке виллы на Бугазе; Даша качает гамак одной ногой, лежа у меня на плече, покуда в моем любимом романе Жустиниано Дуарте да Роза лупит плеткой-семихвосткой тринадцатилетнюю Терезу Батисту с целью сломить сопротивление юной дикарки; мы ездим с Аленой на базар, где продают черешню-не-отвести-глаз, каждая ягода с птичью голову, двадцать пять гривен килограмм, мы пьем мартини, айсвайн и сухое белое, едим янтык, жареные мидии и молодую картошку в специях; знаешь, как одесситы говорят о еде, мама? Все вот эти «лобанчик», «три полненьких чищеных стерлядочки», «сёмужка», «сомчик», «тюлечка с лучком»? Ты думаешь, можно устоять хоть перед чем-нибудь?
Мама, решительно некогда думать, тем более – страдать; чтобы написать тебе это письмо, мне пришлось слечь с простудой; я валяюсь под санорином и нимесилом в ожидании Таты, Маши и Мики, которые едут из Киева в Одессу в эту самую минуту; на прошлых выходных мы ходили с Татой и Микой на Ланжерон и Морвокзал в ночи, пели песни, ели мороженое, облизывая липкие потеки едва ли не с локтя, смотрели мультики ночь напролет в кинотеатре и бесконечно трындели в ресторанчике под открытым небом, за Оперным театром, покуда пышнотелые одесские невесты, теснимые фотографами, обступали нас, как армия кремовых тортов, со всех сторон. Мы были с Микой и девочками в гей-клубе даже, мама, там танцевали вокруг шеста литые броские блондинки, которые раздевались и оказывались вовсе даже литыми размалеванными блондинами! Буса приезжал с Наташей и Ромой, и Сашу Гетьмана мы встретили с Тоней в Плаза Бич, на afterparty показа модного киевского дизайнера; в общем, редкая по насыщенности и безыдейности жизнь, чистая радость бытия, никаких угрызений; я считаю, один раз за прошедшие нелегкие полтора года, за которые наворочено столько всего, можно побыть счастливым, влюбленным, беспечным подростком – цвета гречишного меда, беспощадно покусанным бугазовскими комарами, в греческих сандалиях и полосатом платье а-ля «рыбачка Соня как-то в мае»; мне двадцать три, но, кажется, такой юной, такой легкой и такой девочкой я еще ни разу не была.
Я тебе не рассказывала, как мы с Алексом сидели в «Золотом Дюке», пели Машу и Медведей и пили куантро, а столик за нами заказал песню Сосо Павлиашвили «Выдумать, хочу тебя сегодня выдумать»? Это уникальная по фоносемантике песня, лирический герой, конечно, не выдумать совсем хочет героиню сегодня, чтоб самому себе завидовать, просто измени пару букв, и все обретет стройность, но дело даже не в этом – кто-то запел ее, начав манерно «Одесса. Аркадия. Море. Раааадовать, хочу тебя сегодня раааадовать» - очень профессионально запел, мама, мы обернулись, сощурились и поняли, что это Витас. Полночи, мама, пропели с Витасом в караоке-баре «Золотой Дюк». Он не на гастролях, мама, он просто тут живет, говорят.
Что еще тебе рассказать? Надо жить у моря, мама, надо делать, что нравится, и по возможности ничего не усложнять; это ведь только вопрос выбора, мама: месяцами пожирать себя за то, что не сделано, упущено и потрачено впустую – или решить, что оставшейся жизни как раз хватит на то, чтобы все успеть, и приняться за дело; век пилить ближнего своего за то, какое он тупое неповоротливое ничтожество – или начать хвалить за маленькие достиженьица и победки, чтобы он расцвел и почувствовал собственную нужность – раз ты все равно с ним, и любишь его, зачем портить кровь ему и себе? Говорить «конечно, ты же бросишь меня», и воскликнуть торжествующе «так я и знала!», когда бросит, - или не думать об этом совсем, радоваться факту существования вместе, делать вместе глупости и открытия и не проедать в любимом человеке дыру по поводу того, что случится или не случится? Всегда говорить «я не смогу», «глупо даже начинать» - или один раз наплевать на все и попробовать? И даже если не получится – изобрести другой способ и попробовать снова? Считать любого, кто нравится тебе, заведомо мудаком и садистом, складывать руки на груди, язвить, ухмыляться, говорить «переубеди меня» - или один раз сдаться и сказать «слушай, я в ужасе оттого, сколько власти ты имеешь надо мной, ты потрясающий, мне очень страшно, давай поговорим»? Быть всегда уперто-правым, как говорит Алена, и всем в два хода давать понять, кто тут босс – и остаться в итоге в одиночестве, в обнимку со своей идиотской правотой – или один раз проглотить спесь, прийти мириться первым, сказать «я готов тебя выслушать, объясни мне, что происходит»? Раз уж ты все равно думаешь об этом днями напролет? Быть гордым и обойденным судьбой, Никто-Меня-Не-Любит-2009 – или глубоко вдохнуть и попросить о помощи, когда нужна, - и получить помощь, что самое невероятное? Ненавидеть годами за то, как несправедливо обошлись с тобой – или, раз это так тебя мучает, один раз позвонить и спросить самым спокойным из голосов «слушай, я не могу понять, почему»? Двадцать лет убиваться по ушедшей любви – или собрать волю в кулак, позволить себе заново доверяться, открываться, завязать отношения и быть счастливым? Во втором гораздо больше доблести, на мой взгляд, чем в первом, для первого вообще не требуется никаких душевных усилий. Прочитать про себя мерзость и расстроиться на неделю – или пожать плечами и подумать, как тебе искренне жаль написавшего? Страдать и считать, что мир это дрянная шутка Архитектора Матрицы, тыкать в свои шрамы как в ордена, грустно иронизировать насчет безнадежности своего положения – или начать признаваться себе в том, что вкусное – вкусно, теплое – согревает, красивое – заставляет глаз ликовать, хорошие – улыбаются, щедрые – готовы делиться, а не все это вместе издевка небесная, еще один способ тебя унизить? Господи, это так просто, мама, от этого такое хмельное ощущение всемогущества – не понимаю, почему это не всем так очевидно, как мне; все на свете просто вопрос выбора, не более того; не существует никаких заданностей, предопределенностей, недостижимых вершин; ты сам себе гвоздь в сапоге и дурная примета; это ты выбрал быть жалким, никчемным и одиноким – или счастливым и нужным, никто за тебя не решил, никто не способен за тебя решить, если ты против. Если тебе удобнее думать так, чтобы ничего не предпринимать – живи как жил, только не смей жаловаться на обстоятельства – в мире, где люди покоряют Эвересты, записывают мультиплатиновые диски и берут осадой самых неприступных красавиц, будучи безвестными очкастыми клерками – у тебя нет права говорить, будто что-то даже в теории невозможно. Да, для этого нужно иметь волю – нужно всего-то выбрать и быть верным своему выбору до конца; только-то. Вселенная гибкий и чуткий материал, из нее можно слепить хоть Пьяцца Маттеи, хоть район Солнцево – ты единственный, кто должен выбрать, что лепить. Я считала, что это с любыми материальными вещами работает, только не с людьми; хочешь денег – будут, славы – обрушится, путешествий – только назначь маршрут; но события последних недель доказывают, мама, что с людьми такая же история, будь они трижды холодными скалами, колючими звездами – просто перестань считать их колючими звездами и один раз поговори, как с самим собой, живым, теплым и перепуганным – вот удивишься, как все изменится.
Преобразится, мама.
Психотерапия и литература несовместимы, мама – мне ни о чем не пишется, потому что мне все понятно; поэт работает с данностью, в которой он бессилен что-либо изменить – разве только рассмотреть в ней, мглистой, какие-то огни, силуэты и очертания; психотерапевт говорит – да включи ж ты свет и перестань морочить мне голову. Ищущий обретает, красота в глазах наблюдающего, мысль материальна, жизнь прекрасна и удивительна – вообще никакого сюжета, мама, хоть ты разбейся. Так Сережа Гаврилов уехал в Гоа писать две истории про трагедии отношений – вернулся черный, счастливый и не написавший ни строчки, «потому что, Полозкова, никаких трагедий в отношениях не бывает вообще; это мы просто не можем жить, чтобы не ебать кому-нибудь мозг».
В этом самом месте придется прерваться, мама, потому что позвонила Эля, пропавшая на два дня, доложила, что жива, ржет, обещает пикантные секреты; у меня нет стиральной машины дома, поэтому раз в несколько дней я беру тючок с бельем, как сиротка, и иду к Эле через улицу стираться. Приезжают мои прекрасные киевляне, а у меня ни одной чистой футболки, позор. Обнимаю тебя всю и не думай ничего дурного; мы везучие, всесильные и на самом деле никогда не расстаемся, вот правда.
________
Я прихожу к А. в дом и чувствую, что я старый хищник, который подошел к самому жилью и глядит на хозяина, вышедшего из дому с ружьем, сидит и смотрит, из темноты, посверкивая фосфоресцирующими зрачками. У меня разодрано ухо, длинная кровоточащая рана на брюхе, лапа с глубоким тройным шрамом от капкана и проплешины в густой шерсти от расчесанных укусов. При этом я смотрю прямо, не мигая. Я бы улыбался, если бы умел. Хозяин кладет ружье.
- Кто ты сегодня? - спрашивает А.
- Я волк, - говорю я.
- Какой ты волк? - спрашивает А.
- Я очень сильный и смелый волк, - отвечаю.
А. улыбается.
- Как прошло твое лето, волк? Мы давно не виделись.
- Оно прекрасно прошло. Я ел, спал, играл, дрался и бегал.
- А это что у тебя? - хмурится А., пытаясь дотронуться до раны на животе.
Я дёргаюсь, отскакиваю от него и отвечаю нарочито весело:
- Это? Это фигня. Распорол об острую ветку.
- Больно было?
- Неа.
- Совсем?
- Ну немножко.
- Что ты чувствуешь теперь, когда думаешь про эту ветку?
- Что я ей благодарен.
А. опускает голову и тяжело вздыхает.
- И всё?
- Да. Она научила меня быть поосмотрительнее.
- А это что? - спрашивает А., косясь на ухо, но не дотрагиваясь, чтобы не пугать.
- Подрался с дикой собакой.
- Как тебе теперь с драным ухом?
- А что, по-моему, круто выглядит. Нет?
- Да уж. Ты знал эту собаку?
- Да. Мы были когда-то в одной стае.
- А теперь?
- А теперь я сам себе стая.
А. смотрит себе на руки и какое-то время подбирает слова.
- Вера, но ведь ты девочка, а не волк.
- Нет.
- Но ведь ты, наверное, любила этот лес, и тебе больно, что он так с тобой обошелся.
- Мне плевать.
- Ты ведь была счастлива в этой стае, и жалеешь, что туда нельзя вернуться.
- Нисколько.
И тут я чувствую, что слезы стоят у меня в горле, но плакать я не могу, потому что я все-таки взрослый хитрый волк, а не тряпка.
А. мой психотерапевт.
- Ты же понимаешь, что до тех пор, пока ты не признаешь, что ты девочка, и ты устала, и тебе нужно плакать и ошибаться, ты будешь для всех волком, будешь одиночкой, будешь пугать деревенских и прятаться от людей с дрекольем. Ты понимаешь это?
- Да. Но плакать и ошибаться - это для слабаков.
- Что с твоей лапой?
- Попал в капкан и просидел там два дня. Думал, сдохну.
- Звал на помощь?
- Выл. Никто не пришел.
- Кто тебя вытащил?
- Сам.
- Но ведь ты хотел, чтобы пришли? Кто должен был прийти?
- Друг.
- Почему не пришёл?
- Пришёл. Смеялся. Сыпал землю в глаза.
- Хотел мстить ему, когда вылез?
- Нет, пусть живёт. Так ему страшней.
- Слишком любил его?
И тут я начинаю реветь, хоть это и для слабаков.
Специально для девочки у А. есть подушка, кружка кофе, салфетки от слёз, тёплый медленный голос и термины. К волку А. выходит в кирзачах, брезентовой куртке, дубленый, с выгоревшими на солнце бровями и показывает, что он без оружия.
Когда я уезжаю от А., первые пять станций по синей ветке я еще девочка, у меня слёзы в горле, три года сильной любви без итога и ни одного защитника в радиусе пятисот километров. Потом я потихоньку снова волк, узкие зрачки, и мне хочется только есть, бегать и ненавидеть, ненавидеть и ничего не ждать.
Верочка Полозкова, конечно.
Там, где всегда болело, не болит, а в этом городе принято осматривать друг другу раны, шелушить корки, прицокивать языком, качать головой и сочувствовать; если ты чист и ни на что не жалуешься, окружающие мгновенно теряют к тебе интерес и переключаются на кого-нибудь страдающего; это единственный город из всех мне известных, где подробно и цветисто поведать о том, как ты устал, измотан и заебался - значит предъявить результат твоей работы; весело и с искоркой рассказать о том, как ты заброшен, слаб и несчастен - значит убедить всех, что ты в высшей степени тонкое существо; обладать как можно более экзотическим увечьем и этим увечьем приторговывать - значить преуспеть; нигде так не смакуют неудачи, расставания и проигрыши, нигде не делают такого культа из преступлений, скандалов и катастроф, как здесь; большие прорывы и открытия здесь выглядят официозной фальшью и демагогией; маленькие победы, достижения и успехи здесь выглядят неуместно, как анекдоты на похоронах, тебе всегда немножко неловко за них, как за человека с соседнего кресла в театре, у которого посреди спектакля звонит телефон: выйди уже отсюда и там торжествуй себе, тоже мне молодец, у нас тут осень, говно и ментовской произвол, у нас тут коррупция, творческое бессилие и солнце через миллиард лет раскалится так, что вся Земля будет одной сплошной Долиной Смерти, хуль ты радуешься тут, пошел вон с глаз долой - говорит тебе пространство, и ты да, послушно перестаешь улыбаться.
Поэтому за десять дней меня пригасило, но верить в то, что все так уж непременно глупо и дёшево, я не желаю; сдаётся мне, полгода назад в Индии со мной произошло то, что у нормальных людей называется уверовать - впервые что-то прояснилось насчет смерти, Бога, структуры, равновесия и справедливости, стало стыдно за очень многие свои слова, отпало большое количество вопросов, и теперь я окончательный фаталист, пантеист и средоточие омерзительного жизнелюбия; потому что если ты не видишь хорошего, это не значит, что мир протух, это просто значит, что у тебя хуево с оптикой, и более ничего; с миром все в порядке было, есть и будет после нас, и мы при всем нашем желании не сможем его сломать.
С тех пор, как тебя размажет твоим персональным просветлением, ты станешь мал, необязателен и счастлив; ты перестанешь так фанатично копить вещи, трястись над шкуркой и дорожить чужим мнением (это все буквально произойдет: тебе перестанет быть так интересно покупать, как раньше, ты станешь гораздо легче переносить физическую боль и больше никогда не полезешь ни в какой гугл или блогс.яндекс смотреть, в какой еще их личный ад люди вписывают твою фамилию); такие вещи, как смерть и червяки под землей, перестанут тебя пугать, такие люди, как предатели, перестанут населять твою башку, и гораздо важнее того, сколько человек зарабатывает и на каких каналах торгует лицом, станет - хорошо ли он смеется, дружен ли с самим собой и в курсе ли всего того, что теперь знаешь ты. Свои вычисляются молниеносно, необходимость в остальных отпадает довольно скоро.
Ты окажешься кусочком цветной слюды в мозаике такого масштаба, что тебе очень неловко будет за все солипсистские выпады юности; такие детские болезни, как ревновать, переубеждать каждого встречного и обижаться на невнимание тебя, слава богу, оставят; религии окажутся просто тем или иным сортом конвенции между людьми, некоторой формой регулирования социума, довольно эффективной, к слову; новости в пересказах мамы начнут смешить, как предсказания о конце света в 1656 году; тебе будет немножко неуютно от того, что ты не можешь всерьез разделить ничьих опасений и тревог, временами будет отчётливо пахнуть тем эпизодом в "Матрице", когда материя распадается на столбцы зеленых нулей и единиц, все просто закономерности и циклы, ничего нового; но в целом, станет куда проще и куда труднее одновременно: раньше ты, например, знал, что можно выйти в окно и все это прекратить в одну секунду; теперь ты знаешь, что ничего прекратить нельзя.
О чем мы, впрочем? О том, что влюбляться - очень заземляет; отыскивается контактик, которым вся эта громадная махина мироздания к тебе присоединяется. Когда нет такого контакта, чувствуешь себя как космонавт, оторвавшийся от корабля в открытом космосе: красиво, но, сука, холодно.
Холодно, да.
____________
Чревоугодие, мама, излишества, плотские радости и общая бездуховность – это если вкратце, мама, о том, как я тут живу; в Одессе жара, мы ездим на Каролину-Бугаз валяться в песке, обедать пловом с бараниной, жаренным на тандыре, купаться ночью под звездами, прямо в лунной дорожке, чтобы от рук под водой разбегались крошечные сиреневые искорки; я играю в дурака мятыми картами с глазастой местной ребятней от восьми до одиннадцати, и они обставляют меня с цинизмом, какой не должен быть ведом существам двухтысячного года рождения; девочки кормят меня курицей карри, возят на плиты под дельфинарий пить красное и говорить про детство, смотреть современную французскую анимацию, гулять по ночному Приморскому, играть в активити, читать сказки; Маша подарила мне волоокого зайца в трусах, вышитого собственноручно, теперь его зовут Томный Заяц Спокуса, он стоит у меня на подоконнике. Алена с Ваней мне приемная семья, они берут меня с собой к друзьям и родственникам, мы валяемся с Дашкой на заднем сидении алениной машины и в гамаке виллы на Бугазе; Даша качает гамак одной ногой, лежа у меня на плече, покуда в моем любимом романе Жустиниано Дуарте да Роза лупит плеткой-семихвосткой тринадцатилетнюю Терезу Батисту с целью сломить сопротивление юной дикарки; мы ездим с Аленой на базар, где продают черешню-не-отвести-глаз, каждая ягода с птичью голову, двадцать пять гривен килограмм, мы пьем мартини, айсвайн и сухое белое, едим янтык, жареные мидии и молодую картошку в специях; знаешь, как одесситы говорят о еде, мама? Все вот эти «лобанчик», «три полненьких чищеных стерлядочки», «сёмужка», «сомчик», «тюлечка с лучком»? Ты думаешь, можно устоять хоть перед чем-нибудь?
Мама, решительно некогда думать, тем более – страдать; чтобы написать тебе это письмо, мне пришлось слечь с простудой; я валяюсь под санорином и нимесилом в ожидании Таты, Маши и Мики, которые едут из Киева в Одессу в эту самую минуту; на прошлых выходных мы ходили с Татой и Микой на Ланжерон и Морвокзал в ночи, пели песни, ели мороженое, облизывая липкие потеки едва ли не с локтя, смотрели мультики ночь напролет в кинотеатре и бесконечно трындели в ресторанчике под открытым небом, за Оперным театром, покуда пышнотелые одесские невесты, теснимые фотографами, обступали нас, как армия кремовых тортов, со всех сторон. Мы были с Микой и девочками в гей-клубе даже, мама, там танцевали вокруг шеста литые броские блондинки, которые раздевались и оказывались вовсе даже литыми размалеванными блондинами! Буса приезжал с Наташей и Ромой, и Сашу Гетьмана мы встретили с Тоней в Плаза Бич, на afterparty показа модного киевского дизайнера; в общем, редкая по насыщенности и безыдейности жизнь, чистая радость бытия, никаких угрызений; я считаю, один раз за прошедшие нелегкие полтора года, за которые наворочено столько всего, можно побыть счастливым, влюбленным, беспечным подростком – цвета гречишного меда, беспощадно покусанным бугазовскими комарами, в греческих сандалиях и полосатом платье а-ля «рыбачка Соня как-то в мае»; мне двадцать три, но, кажется, такой юной, такой легкой и такой девочкой я еще ни разу не была.
Я тебе не рассказывала, как мы с Алексом сидели в «Золотом Дюке», пели Машу и Медведей и пили куантро, а столик за нами заказал песню Сосо Павлиашвили «Выдумать, хочу тебя сегодня выдумать»? Это уникальная по фоносемантике песня, лирический герой, конечно, не выдумать совсем хочет героиню сегодня, чтоб самому себе завидовать, просто измени пару букв, и все обретет стройность, но дело даже не в этом – кто-то запел ее, начав манерно «Одесса. Аркадия. Море. Раааадовать, хочу тебя сегодня раааадовать» - очень профессионально запел, мама, мы обернулись, сощурились и поняли, что это Витас. Полночи, мама, пропели с Витасом в караоке-баре «Золотой Дюк». Он не на гастролях, мама, он просто тут живет, говорят.
Что еще тебе рассказать? Надо жить у моря, мама, надо делать, что нравится, и по возможности ничего не усложнять; это ведь только вопрос выбора, мама: месяцами пожирать себя за то, что не сделано, упущено и потрачено впустую – или решить, что оставшейся жизни как раз хватит на то, чтобы все успеть, и приняться за дело; век пилить ближнего своего за то, какое он тупое неповоротливое ничтожество – или начать хвалить за маленькие достиженьица и победки, чтобы он расцвел и почувствовал собственную нужность – раз ты все равно с ним, и любишь его, зачем портить кровь ему и себе? Говорить «конечно, ты же бросишь меня», и воскликнуть торжествующе «так я и знала!», когда бросит, - или не думать об этом совсем, радоваться факту существования вместе, делать вместе глупости и открытия и не проедать в любимом человеке дыру по поводу того, что случится или не случится? Всегда говорить «я не смогу», «глупо даже начинать» - или один раз наплевать на все и попробовать? И даже если не получится – изобрести другой способ и попробовать снова? Считать любого, кто нравится тебе, заведомо мудаком и садистом, складывать руки на груди, язвить, ухмыляться, говорить «переубеди меня» - или один раз сдаться и сказать «слушай, я в ужасе оттого, сколько власти ты имеешь надо мной, ты потрясающий, мне очень страшно, давай поговорим»? Быть всегда уперто-правым, как говорит Алена, и всем в два хода давать понять, кто тут босс – и остаться в итоге в одиночестве, в обнимку со своей идиотской правотой – или один раз проглотить спесь, прийти мириться первым, сказать «я готов тебя выслушать, объясни мне, что происходит»? Раз уж ты все равно думаешь об этом днями напролет? Быть гордым и обойденным судьбой, Никто-Меня-Не-Любит-2009 – или глубоко вдохнуть и попросить о помощи, когда нужна, - и получить помощь, что самое невероятное? Ненавидеть годами за то, как несправедливо обошлись с тобой – или, раз это так тебя мучает, один раз позвонить и спросить самым спокойным из голосов «слушай, я не могу понять, почему»? Двадцать лет убиваться по ушедшей любви – или собрать волю в кулак, позволить себе заново доверяться, открываться, завязать отношения и быть счастливым? Во втором гораздо больше доблести, на мой взгляд, чем в первом, для первого вообще не требуется никаких душевных усилий. Прочитать про себя мерзость и расстроиться на неделю – или пожать плечами и подумать, как тебе искренне жаль написавшего? Страдать и считать, что мир это дрянная шутка Архитектора Матрицы, тыкать в свои шрамы как в ордена, грустно иронизировать насчет безнадежности своего положения – или начать признаваться себе в том, что вкусное – вкусно, теплое – согревает, красивое – заставляет глаз ликовать, хорошие – улыбаются, щедрые – готовы делиться, а не все это вместе издевка небесная, еще один способ тебя унизить? Господи, это так просто, мама, от этого такое хмельное ощущение всемогущества – не понимаю, почему это не всем так очевидно, как мне; все на свете просто вопрос выбора, не более того; не существует никаких заданностей, предопределенностей, недостижимых вершин; ты сам себе гвоздь в сапоге и дурная примета; это ты выбрал быть жалким, никчемным и одиноким – или счастливым и нужным, никто за тебя не решил, никто не способен за тебя решить, если ты против. Если тебе удобнее думать так, чтобы ничего не предпринимать – живи как жил, только не смей жаловаться на обстоятельства – в мире, где люди покоряют Эвересты, записывают мультиплатиновые диски и берут осадой самых неприступных красавиц, будучи безвестными очкастыми клерками – у тебя нет права говорить, будто что-то даже в теории невозможно. Да, для этого нужно иметь волю – нужно всего-то выбрать и быть верным своему выбору до конца; только-то. Вселенная гибкий и чуткий материал, из нее можно слепить хоть Пьяцца Маттеи, хоть район Солнцево – ты единственный, кто должен выбрать, что лепить. Я считала, что это с любыми материальными вещами работает, только не с людьми; хочешь денег – будут, славы – обрушится, путешествий – только назначь маршрут; но события последних недель доказывают, мама, что с людьми такая же история, будь они трижды холодными скалами, колючими звездами – просто перестань считать их колючими звездами и один раз поговори, как с самим собой, живым, теплым и перепуганным – вот удивишься, как все изменится.
Преобразится, мама.
Психотерапия и литература несовместимы, мама – мне ни о чем не пишется, потому что мне все понятно; поэт работает с данностью, в которой он бессилен что-либо изменить – разве только рассмотреть в ней, мглистой, какие-то огни, силуэты и очертания; психотерапевт говорит – да включи ж ты свет и перестань морочить мне голову. Ищущий обретает, красота в глазах наблюдающего, мысль материальна, жизнь прекрасна и удивительна – вообще никакого сюжета, мама, хоть ты разбейся. Так Сережа Гаврилов уехал в Гоа писать две истории про трагедии отношений – вернулся черный, счастливый и не написавший ни строчки, «потому что, Полозкова, никаких трагедий в отношениях не бывает вообще; это мы просто не можем жить, чтобы не ебать кому-нибудь мозг».
В этом самом месте придется прерваться, мама, потому что позвонила Эля, пропавшая на два дня, доложила, что жива, ржет, обещает пикантные секреты; у меня нет стиральной машины дома, поэтому раз в несколько дней я беру тючок с бельем, как сиротка, и иду к Эле через улицу стираться. Приезжают мои прекрасные киевляне, а у меня ни одной чистой футболки, позор. Обнимаю тебя всю и не думай ничего дурного; мы везучие, всесильные и на самом деле никогда не расстаемся, вот правда.
________
Я прихожу к А. в дом и чувствую, что я старый хищник, который подошел к самому жилью и глядит на хозяина, вышедшего из дому с ружьем, сидит и смотрит, из темноты, посверкивая фосфоресцирующими зрачками. У меня разодрано ухо, длинная кровоточащая рана на брюхе, лапа с глубоким тройным шрамом от капкана и проплешины в густой шерсти от расчесанных укусов. При этом я смотрю прямо, не мигая. Я бы улыбался, если бы умел. Хозяин кладет ружье.
- Кто ты сегодня? - спрашивает А.
- Я волк, - говорю я.
- Какой ты волк? - спрашивает А.
- Я очень сильный и смелый волк, - отвечаю.
А. улыбается.
- Как прошло твое лето, волк? Мы давно не виделись.
- Оно прекрасно прошло. Я ел, спал, играл, дрался и бегал.
- А это что у тебя? - хмурится А., пытаясь дотронуться до раны на животе.
Я дёргаюсь, отскакиваю от него и отвечаю нарочито весело:
- Это? Это фигня. Распорол об острую ветку.
- Больно было?
- Неа.
- Совсем?
- Ну немножко.
- Что ты чувствуешь теперь, когда думаешь про эту ветку?
- Что я ей благодарен.
А. опускает голову и тяжело вздыхает.
- И всё?
- Да. Она научила меня быть поосмотрительнее.
- А это что? - спрашивает А., косясь на ухо, но не дотрагиваясь, чтобы не пугать.
- Подрался с дикой собакой.
- Как тебе теперь с драным ухом?
- А что, по-моему, круто выглядит. Нет?
- Да уж. Ты знал эту собаку?
- Да. Мы были когда-то в одной стае.
- А теперь?
- А теперь я сам себе стая.
А. смотрит себе на руки и какое-то время подбирает слова.
- Вера, но ведь ты девочка, а не волк.
- Нет.
- Но ведь ты, наверное, любила этот лес, и тебе больно, что он так с тобой обошелся.
- Мне плевать.
- Ты ведь была счастлива в этой стае, и жалеешь, что туда нельзя вернуться.
- Нисколько.
И тут я чувствую, что слезы стоят у меня в горле, но плакать я не могу, потому что я все-таки взрослый хитрый волк, а не тряпка.
А. мой психотерапевт.
- Ты же понимаешь, что до тех пор, пока ты не признаешь, что ты девочка, и ты устала, и тебе нужно плакать и ошибаться, ты будешь для всех волком, будешь одиночкой, будешь пугать деревенских и прятаться от людей с дрекольем. Ты понимаешь это?
- Да. Но плакать и ошибаться - это для слабаков.
- Что с твоей лапой?
- Попал в капкан и просидел там два дня. Думал, сдохну.
- Звал на помощь?
- Выл. Никто не пришел.
- Кто тебя вытащил?
- Сам.
- Но ведь ты хотел, чтобы пришли? Кто должен был прийти?
- Друг.
- Почему не пришёл?
- Пришёл. Смеялся. Сыпал землю в глаза.
- Хотел мстить ему, когда вылез?
- Нет, пусть живёт. Так ему страшней.
- Слишком любил его?
И тут я начинаю реветь, хоть это и для слабаков.
Специально для девочки у А. есть подушка, кружка кофе, салфетки от слёз, тёплый медленный голос и термины. К волку А. выходит в кирзачах, брезентовой куртке, дубленый, с выгоревшими на солнце бровями и показывает, что он без оружия.
Когда я уезжаю от А., первые пять станций по синей ветке я еще девочка, у меня слёзы в горле, три года сильной любви без итога и ни одного защитника в радиусе пятисот километров. Потом я потихоньку снова волк, узкие зрачки, и мне хочется только есть, бегать и ненавидеть, ненавидеть и ничего не ждать.
Верочка Полозкова, конечно.